4 октября (21 сен­­тября по ст. ст.) 2011 г., в день памяти святителя Димитрия Ростовского, исполнится 50 лет со дня преставления митрополита Вениамина (Федченкова), известного духовного писателя XX в. Предлагаем вниманию читателей «Церковной православной газеты» фрагмент из его книги «Записки епископа».

«Пополям»

Я себя помню чуть не с двух лет, если не раньше.

Бабушка меня любила угощать купленными яблоками. Предварительно она надкусывала выбранный гостинец; и если он был сладкий, то давала его мне. Это она называла: «пополам». Я же произносил это слово: «пополям». И когда мне хотелось яблочка, я говорил ей: «Бабуська! пополям». И мы с ней шли в чулан, где стояла корзина с яблоками: я был настолько еще мал, что с трудом перелазил через порог чулана.

Едет, едет!

Как-то архиерей при объезде епархии заехал к вечеру и в наше село. Люди были оповещены. Повели и меня, и я помню, как архиерей говорил слово. Но о чем, не понял я: мал был.

В другой раз, когда мне было уже лет девять-десять, ждали его днем. Я с другими детьми забрался на колокольню: встретить его вовремя. Показалось облачко пыли… Стали трезвонить, но приехали архиерейские певчие… Смеху было!

Ждем… Еще тройка мчится вдали… Опять трезвон… Но приехал частный пристав. Опять неудача.

Только в третий раз прискакал на тройке сам архиерей… Больше ничего о нем не помню. Только певчие мне очень понравились. После встречи архиерей уехал ночевать к господам Ч-ным. И вспоминается мне очерк: «Едет, едет!».

На спевку

Когда я учился в начальной школе, меня учитель избрал в певчие. Каждую субботу мы должны были собираться в барский дом Ч-ных на спевку…

Иду я по полям. В чистой рубашке. Теплое время — лето, солнце светит… Хлеб растет… Душа детская еще, чистая, и я, как ангел, иду радостно. Вон вдали — уже роща. За ней — барский дом.

Певчие проходят мимо лакейской по коридору, в вестибюль. Пахнет жареным кофе. На окнах в лакейской — цветы, «фуксии». Мне кажется, здесь прекрасно, «как в раю»…

В вестибюле ждет уже регент-учитель. Через несколько минут величаво выходит барыня «Софь-Сиргевна». Здоровается. Начинаем спеваться… Барыня пела альтом…

После спевки — бегу обратно. Было версты 1/2—2. На душе снова весело…

А еще раньше, в начале участия в хоре, на Пасху, регент мне говорит: «Выше, выше!». А я не понимал еще этого слова в пении и поднимался на носках. А слух у меня был (и сейчас еще есть, в 74 года) отличный; после уже никогда мне не делалось замечания — «выше».

Октавой, — и прекрасной, — пел «камердинер» (лакей) господский. Он ходил в мягких туфлях, чтобы не тревожить хозяев… Добрый был, тихий. Недаром его и звали: «Тихон Егорович».

Пасхальная ночь

Я был еще совсем маленьким: вероятно, лет четырех-пяти. А старшему брату Михаилу было больше, чем мне, почти года на два. В тот год его уже «взяли» на Пасху в церковь. Я огорчился и горько просил «взять» меня, хоть на будущий год. Мать обещала.

Прошел год. Идет Страстная. Четверг: красят яйца, я верчусь возле. Пятница: выносят в храме Плащаницу. Меня взяли в храм. Должно быть, в этот год мне пришлось быть свидетелем, как священник плакал, читая канон «Плач Богоматери». А он был с недостатками (вино). В этот день не полагалось готовить к Пасхе: сырную «пасху» мать готовила еще накануне; и нам, детям, занятно было «выковырнуть» из творога изюминку, но мать запрещала это: она уже была «скоромная», так как соприкасалась с творогом. В субботу пекли куличи: пахло так приятно, празднично и предвещало окончание поста.

К вечеру зажигали пред образами лампадку: это делалось под «большие» праздники… В комнатах (а в хате нашей, собственно, была одна комната; но «кухня», шириной в печь, отделялась от «зала» перегородкой) еще со вчерашней пятницы было чисто вымыто: уборку комнат и чистку окон дозволялось делать в тот день… Перед сном я снова попросил мать разбудить меня вовремя, чтобы поехать в церковь (лошадь давали из «имения»: помню — была Пегашка, черная с белыми пятнами). Мать обещала, но это было хитростью: проснулся я, когда «наши» уже приехали из церкви. Я плакал, но скоро успокоился, когда начали «разговляться».

Еще через год меня уже «взяли». Все было удивительно интересно: и множество народа, и грохот из пушки, когда запели «Христос воскресе», и освещение от горящих бочек, и частое Христосование «батюшек» (так называли священника, диакона и даже дьячка в подряснике), и в конце обедни — освящение яиц, куличей и пасх, расставленных в платках вокруг церкви; а в каждом куличе или пасхе горит воткнутая копеечная свечечка. Постепенно огоньков остается все меньше и меньше: духовенство поет и кропит узлы святой водой, а староста собирает свечки; батюшка же берет копеечки. Вот уже остается узелков с десяток, потом — пять, три, два… один… Народ спешит в разные стороны по домам… Бочки лениво догорают… На чистом звездном небе занимается заря… Мы на Пегашке рысью едем. Снега уже нет, но в колеях кое-где сохранились лужицы воды, они за ночь замерзли, и теперь под колесами ледок хрустит.

Дома разговенье. Отец и мать дружно поют «Христос воскресе». Садимся за стол: сначала вкушаем «святой пасхи», потом — кулича, крашеных яиц и чай с молоком. И сразу спать. Часов до десяти. Потом обед: куриный суп и прочее. Ждем «икон» и батюшек. Очень краткий молебен — этим только кончается собственно Пасха, а до него чувствуется еще неполнота. Часов в двенадцать собираемся на лужку «катать яйца» со всей «дворней», но низшей — управитель считался выше.

Издалека же, за полторы версты, слышен перезвон, он иногда безпорядочен: любители лазят на колокольню и там упражняются. Ныне всякому можно позвонить, хоть и неумело…

Боже! как хорошо! И трезвон — целый день, до вечерни. Так всю неделю…

Настасья Федоровна

Это была соседка по домам. Жена господского камердинера. Они народили чуть не десять детей, и когда старшему Павлу было уже под 20 лет, она все рожала. Однажды я стою под их открытым окном — телок, видно, отвязался. Настасья Федоровна говорит мне: «Поди, вороти телка-то!». Я с радостью побежал исполнять ее просьбу: мне хотелось показаться ей «хорошим». Сделав дело, я воротился опять к окну. Она похвалила меня. Скоро я пошел домой. Там другая беда: коршун, а может быть и ворона, безпокоят наседку с цыплятами. Мать говорит мне: «Поди, посмотри цыплят». «Мама! — отвечаю я, — пошли Мишу!».

И тогда же детской головенкой я задумался: отчего это чужой женщине мне захотелось оказать услугу, а родную мать не хотел послушать?.. И тогда же я хорошо разобрался в этом: перед чужим человеком самолюбие мое хотело похвалиться, ну, а мать-то уж хорошо знает меня, какой я — тут нечего показывать…

И после, и доселе я много раз наблюдал над собой и над другими это окаянное искушение тщеславия. Вон с каких лет (мне тогда было годов пять) оно уже сидит в нас и командует нами!..

После я видел грехи и в себе, и в других. Еще раньше — с годика (если не с одиннадцати месяцев) я наблюдал страсть у одной девочки: серчание, как известно, можно замечать у детей прежде, чем они начнут говорить. Попробуйте отнять у ребенка игрушку, он начнет «сучить» и ручками, и ножками, и кричать, пока не возвратят ее. Недаром пословица говорит: «Грех родился прежде нас». Никакая «среда» еще не влияла на него. Значит — опять наследственность.

По этому поводу мне вспоминается другой случай со мной. Мать пошла на реку мыть белье. Миша и я увязались за ней. Пока она хлопала на «лавах» (плот) вальком по белью, нам захотелось искупаться. Мать послала нас спроситься у отца. Тот позволил, возле матери. Брат, держась рукой за лавы, зашел поглубже, а я — ближе к берегу: он был значительно выше меня. Но мне захотелось (опять тщеславие!) зайти дальше брата; я правой рукой потянулся за его спиной — ухватиться дальше, а левой держался еще за лавы, слева от него, ближе к берегу. Но, так как ножки уже перестали доставать землю, я левой рукой сорвался, а правой еще не успел ухватиться… И «пошел» в воду. Мать колотила вальком, а брат болтал ножонками, и они не заметили, как я утонул. Теперь совершенно не помню, что я испытывал, утонувши — будто впал в безпамятство. Помню уже себя дома, когда меня привели в чувство… Вероятно, мать заметила мое отсутствие и бросилась искать меня в воде. Вынула, и стали возбуждать искусственно дыхание.

Остался жив. И все — несчастное тщеславие.

Последний случай расскажу про этого брата.

Мы с ним идем в школу в имении Ч-ных, верстах в двух от дома. Он жалуется мне на мать: будто чем-то она обидела его. И вот он решил «насолить» родителям: покончить самоубийством! Каким способом, не помню. По-видимому, я успокаивал и отговаривал его от такой мысли. Кончилось тем, что каприз сошел с него. А ему представлялось в мечтах: он лежит-де в гробу, родители плачут о нем, а он, мертвый, этим-то и доволен!

Вон с каких пор были искушения… Ему тогда было лет 9—10.

Первая исповедь

Мне сравнялось семь лет: нужно уж было исповедоваться. Я был в школе. Батюшка исповедовал нас гуртом, человек по 5–7. Общие вопросы, а грехи-то уж бывали и свои у каждого. После «разрешения» мы радостно бежали домой. Мать радостно нас встречала. Кушать вечером уж не полагалось.

— Ну, скорей, скорей ложитесь спать, чтобы чем-нибудь не нагрешить! — с любовью говорила она нам. Совесть у нас была мирна: исповедались! Скоро мы уже спали. На другой день причащались. И еще больше радовались… Счастливое время!

 

Печатается по изданию:

Митрополит

Вениамин (Федченков).

Записки епископа.

 — СПб.: Изд-во «Воскресение», 2002.

 

Добавить комментарий

Яндекс.Метрика