Рассказал мне эту историю баянист Саша Кузнецов. …Был у нас в солдатском ансамбле песни и пляски Рихард трубач. Он — латыш и, кроме своих родных мелодий, играл на серебряной трубе русские, украинские, грузинские и какие-то такие, каких мне и слышать не доводилось. Конечно же, считали мы, труба его была из чистого серебра, потому что звук у нее был удивительной красоты и задушевности…
В сорок первом, как и все, мы отступали. Уходили от синих Карпат… Бежали мы с балалайками вместо винтовок, и нам чудилось, что наша вера в самих себя, наша надежда остались в Прикарпатье, в днепровских омутах, куда мы обязательно должны вернуться, если хотим, чтобы нас дома считали мужчинами.

И мы вернулись. Както вечером зашел ко мне Рихард, какойто тягостно-грустный. Так я про себя определил его настроение по глазам.
— Если ты никуда не торопишься, — сказал он, — посидим немного. Поговорим…

Окончилась война, и запело в солдате: домой, ДОМОЙ! А у Рихарда почему-то не было этой радости, веселого ожидания. Тревожило его что-то, болело в нем.
— Садись, дружище… Я разожгу камин, раскрою окно, потушу свет, чтобы лучше виделись звезды, и посидим, поговорим.
— Не надо камин, не надо звезды, — сказал он и задернул штору окна. — Только ты, я и тишина.

— А что случилось? Да ты садись.
Сел он в дубовое кресло с резной спинкой выше его головы, по-немецки основательное.
— Ничего не случилось, я просто устал от шума. Стреляют, стреляют!
— Но уже не стреляют.
— Стреляют. В ушах осталось. Я даже по ночам просыпаюсь от стрельбы… Давай помолчим. С тобой вдвоем. Ты очень похож на моего брата. Спасибо.

— За что? — удивился я.
— За то, что похож на моего родного брата. На моего младшенького.
Он прикрыл глаза темными с синевой веками. Какое-то время сидел неподвижно, а потом глянул на меня, тихонько улыбнулся:
— Я очень люблю, когда люди молчат.

Когда они молчат — не говорят неправду, не произносят слов, за которыми прячут свои мысли и дела… Извини, но мне все-таки надо немного поговорить, самое немногое сказать, если ты можешь послушать мои слова.
— Конечно, говори.
— Спасибо.
— Не за что.

— О-о, если человек внимательно, душевно слушает тебя — спасибо ему. Все любят говорить, мало кто может душевно слушать…
— Зачем ты так, Рихард? У нас много очень хороших, как ты говоришь, душевных ребят.
Он остановил меня, предупредительно подняв свою руку музыканта.

— Есть которых много, но я их так мало встречал. Послушай меня, пожалуйста…
На небе есть очень много звезд, но мне совсем не надо такое большое небо, так много звезд. Мне нужна одна, маленькая звездочка. Пусть самая маленькая, но понятная мне, потому что она понимает меня… Я долго, очень долго, много думал и решил — Бога все-таки нет. Наверно, нет.

— Конечно, нет! Давно всем известно.
— Счастливый ты, — печально сказал он. Не только словами, но и своими большими печальными глазами сказал.
— Почему я? Мы оба не верим, значит, и счастливые оба.
— Нет. Ты счастливый, ты так твердо все знаешь, понимаешь.

— Да брось ты, Рихард! Была такая страшная война, сколько людей полегло, а мы с тобой остались живы. Разве это не счастье?! И Бог тут совсем не причем!
— Нет, счастливый ты, а я… лучше б меня убило.
— Что за глупость! — возмутился я. — Мы оба с тобой — живы! К утру уснут звезды, взойдет солнце! Мы увидим его! Обрадуемся!

— Не надо так громко, — поморщился Рихард. — У меня от громких слов болит голова. Поговорим тихонько, подумаем тихонько — душевно… Он плотнее втиснулся в угол кресла, сложил руки на груди и так смотрел перед собою, будто не стена была перед ним, а открытое пространство.

— Если бы был Бог, — продолжал Рихард, — он, прежде чем родить меня на свет, должен бы показать, какая такая есть жизнь человека, есть жизнь птицы, дерева. Если бы я сам выбрал человеческую жизнь, если бы каждый добровольно выбрал ее сам себе, то люди не были бы такими… жестокими, кровавыми. Они не были бы такими несчастными.
— Что ты говоришь! Мудрые люди говорят: человек — звучит гордо, человек — это венец природы.

Рихард съежился, втянул голову в плечи:
— Не надо эти громкие фальшивые слова. Я не хочу быть человеком, отпусти меня.
— Как это — я?! Куда?! Совсем не понимаю тебя.
— Неправда. Понимаешь. Отпусти меня — туда, — и он указал рукой, словно бы опять не стена была перед ним, а открытое пространство.
Мне стало как-то нехорошо, зябко как-то… Мне стало страшно. Не за себя, а за Рихарда, за его серебряную, душевную трубу.

— Не знаю, как это и куда я могу тебя отпустить. Объясни, пожалуйста. И если тебе не нравится быть человеком, то кем бы ты хотел быть? — сдерживая свои дрогнувшие нервы, сказал я.
— Очень люблю осликов. Они такие красивые, добрые и очень мирные. Я хотел бы родиться осликом. Какое это чудное животное. Самое трудолюбивое, самое мирное, самое… Я хочу уйти туда, где они живут. Отпусти меня.
Батюшки, что с ним?

Он увидел мое смятение, подошел, положил руку мне на плечо.
— Ты не думай, что я есть больной. Нет. Я просто устал от кровожадных людей.
— Но ведь уже кончилась война, Рихард!
— Нет. Она никогда не кончится… Ты посмотри: французы положили великого убийцу Наполеона на самом почетном месте Парижа и поклоняются ему. А у нас? Чем больше он убил людей, тем больше у него наград на груди.

— Что ты говоришь, Рихард, наши герои убивали фашистов, а фашисты — нелюди!
— Что ты говоришь! — возмутился и Рихард, гневом вспыхнули его красивые глаза. — Если бы победили немцы, они нас называли бы нелюдями.
— Ты не прав. Это фашисты затеяли войну. Мы избавили человечество от коричневой чумы.
— А они называют нас красной чумой.

— Опомнись, Рихард! Наше, первое в мире государство трудового народа!..
— Не надо, — болезненно поморщился Рихард и съежился, забился в самый угол огромного кресла. — Ты же хороший парень, а такое говоришь…

В древнее время, если человек убивал человека, даже защищая своих детей, все равно считался большим грешником и уходил, чтобы в одиночестве, своей скорбью очиститься от страшного греха и только потом вернуться домой. А теперь? Вон как все они радуются, гордятся своими убийствами, им не жалко немецких матерей, детишек, им не больно смотреть на свои окровавленные руки…

— Замолчи, пожалуйста, Рихард! — воскликнул я, испугавшись, что нас кто нибудь услышит. — Ты, действительно, очень устал, тебе надо хорошенько отдохнуть…
— Значит, ты меня отпускаешь?! — обрадовано воскликнул он.
— Но у меня нет права…

— Есть, есть! У тебя самое большое право — моего друга, моего брата. Ты только скажи, что отпускаешь, и больше ничего не надо. Я пойду туда, где живут ослики. Может, в Иерусалим. Может, найду там Бога, с Ним легче будет жить. Так я думаю, так думал мой дед, моя бабушка. Я не знал, что сказать. Я молчал.

— Спасибо! — воскликнул Рихард. — Ты есть мой настоящий душевный друг. До свиданья! Прощай!

Он ушел… На рояле в комнате, где жил Рихард, в раскрытом футляре лежала серебряная труба. Лейтенант из «Смерша» допрашивал ребят нашего ансамбля. Выспрашивал, не замечал ли кто раньше чего-нибудь подозрительного в поведении «убежавшего на запад подлого дезертира».
Нет. Ничего не замечали.

Надо бы сказать лейтенанту, что вовсе не на запад ушел Рихард, что он просто болен, что…
А если не он, а все мы больны?

Рихард сказал, что война никогда не кончится. А как ей кончиться, если этот старинный город лежал в забытьи, как бы контужен был. Родился и был он Бреславлем, потом стал Бреслау, теперь стал Вроцлавом. Был он и под чехословаками, и под венграми, и под австрияками, и под поляками, и под немцами, теперь опять — под поляками, а кто следующий?

И все кровь, кровь, кровь…
Но почему Рихард ушел в сторону Иерусалима? Не знал я тогда. Да и теперь — только догадываюсь.
Евгений Карпов
(Печатается в сокращении)
 

Добавить комментарий

Яндекс.Метрика